«Текст как танцевальное мышление»: интервью с танц-художником Антоном Вдовиченко

СТАТЬЯ

15 февраля 2026

Это лид
Восстание
Первый показ твоего перформанса «Восстание» был два месяца назад. Какие у тебя ощущения по поводу этой премьеры?
А: У меня такое течение времени, что для меня это было уже очень давно. Я не думаю много про прошлое, стараюсь сосредотачиваться на том, что нужно делать дальше, потому что понимаю, что это только начало работы. Ощущения средние: нам удалось проявить часть того, что мы практиковали — и этого пока достаточно, скажем так. Наметилось понимание, что работу надо показывать. Мы вернулись к практике.
Ты сказал, что вы практикуете, а не репетируете. Как вынесение зрителю практики, а не застроенного спектакля наделяется художественной ценностью?
Я думаю, всё дело в контексте: у работы есть название и смыслы, которыми оно наполняется. А ещё жесты — телесные сигналы, которые узнаваемы на этой территории, в этой культуре. Эти знаки или ситуации помогают соединяться с большим количеством людей. Некоторые зрители во время показа плакали, хотя я сам таких эмоций не испытываю, но понимаю: людям важно считать заботу, поддержку. Я через жесты создаю ситуацию, в которую подключаются.

Конечно, это танцевальная работа: в идеале на зрителя производится кинестетическое впечатление. Наблюдая за движением других тел, он более чутко ощущает собственное тело, его процессы и изменения. Через этот подход можно двинуться дальше жеста/смысла и работать с другими вещами — соматическим, более абстрактным полем.

Плюс отдельная работа с вниманием, которое даёт зритель: куда оно направлено, где располагается в теле и как разворачивает движение. Когда человек выходит в танец, он осознает, что танец появляется в каком-то пространстве — и его человек не запаковывает внутрь себя и не держит в границах тела, а выпускает и отпускает. Я замечаю, что даже профессионалы, когда поворачиваются в зал, начинают либо сжиматься физически, либо наоборот сильно расправляться. И между этих двух вещей лежит правда: с одной стороны, предстать перед зрителем, а с другой — не быть направленным только к нему, оставаться в пространстве.
«Восстание» ощущается как соматическая работа, перформанс с тонкой настройкой тела. Ты говоришь, что не мыслишь идейными структурами (перформанс о заботе, о поддержке), но ты об этом писал в анонсе. Как ты выбираешь язык для описания своих работ, как приглашаешь зрителей к просмотру, зная, что кто-то может не увидеть никакой истории о заботе, сказать «скучно» и уйти?
Я стараюсь придерживаться поэтического языка, близкого к соматическому, потому что говорить о танце — это почти описывать неописуемое.
Если говорить именно про «Восстание», то у меня сразу появилось название, а с ним — контекст, отсылка к скульптурам Гормли. Мне кажется, это очень человечная (или человеческая) работа: понятно, что людям тяжело, — понятно, как об этом писать. При этом не хотелось скатываться только в эмоциональное или манипулятивное, и тут появилась вторая составляющая — социальная. Хорошо подключает телесный опыт, который есть у каждого. Так появился простой месседж про автобус, про то, как чувствует себя моё тело и тела других людей. 
Гормли
Antony Gormley, Lost Horizon I, 2008. 24 cast iron bodyforms, each 74 1/2 x 20 3/4 x 11 1/2 inches. Installation view, Royal Academy of Arts, London, 2019. © Antony Gormley. Photo: David Parry, © Royal Academy of Arts.
Опыт соматической коллективности. О заботе, поддержке, совместности, о бунте человеческого тела против «обыденности».
Это процессуальный перформанс, сквозным действием которого является приведение исполнителей в «со-стояние» — соматизация тел и внимания.
Этот перформанс — пространство для выращивания «мутанта».
Где тело человека одновременно знакомо и удивительно в своих мотивах.
Где отсутствует репрезентация, где танцовщики не отлучены от собственных тел.
Где забота и поддержка становятся политическим действием.
«Я еду в автобусе и там вокруг уставшие тела. Я сам это уставшее тело, запущенное из точки А в точку Б. Люди устают каждый день. Утром, когда встают, во время работы и дома. Пользуются подпорками: дисциплиной, вознаграждением, таблетками… Телу не дают быть просто телом. Телу не дают быть просто с телом. В нашем перформансе. Мы признаем и разделяем усталость. Даем телу путешествовать между землей и небом, отдаваясь гравитации. И становится легче. Учиться заново жить в телах. Вместе». Антон
Если бы мы позволили себе быть рядом с другими (незнакомыми) телами, позволили быть с их кривизной, с их весом и тонусом, стали бы для них и для самих себя поддержкой. Эта совместность что-то сделала бы. Мы рождены для этой совместности.
В одном из промо ты писал, что вы посвящаете премьеру юбилею восстания декабристов.
Это шутка. Есть такая мода: людям дают деньги под культурные даты, и они говорят, что работа посвящена Достоевскому или, например, Мейерхольду, хотя там может вообще не быть никакого отношения к Достоевскому и Мейерхольду. Просто культурная политика.

Я не первый раз так шучу. Когда мы показывали «Иррациональное тело», я написал, что мы его посвящаем 700-летию Александра Невского, Данте, Достоевскому, ещё кому-то, в общем, всякие глупости.
Премьера была на Новой Сцене Александринского театра. Почему ты выбрал именно это пространство?
Во-первых, нужно было относительно большое пространство; во-вторых, зима — не хотелось бетонного пространства и холода (была идея сделать показ в «Севкабеле»). Я не хочу, чтобы люди терпели и танцовщики страдали. Я в целом сейчас не большой любитель валяться в грязи: я много времени этим занимался раньше, у меня богатый опыт. Но для каких-то объёмных по длительности работ лучше позаботиться о зрителе.
Как ты думаешь, сколько зрителей пришло на перформанс со стороны театра, совсем не зная тебя и просто увидя афишу?
Народу от Александринки было мало, мне кажется. В основном среди зрителей были люди из комьюнити современного танца, друзья, ученики. По моим ощущениям, зал был наполнен знакомыми людьми — понятно, что премьера всегда так работает. Многие потом подходили, говорили приятное. Были слова, что сам факт появления подобной работы на Новой сцене радует, открывает какие-то возможности.

Новые люди нужны, потому что зрителей современного танца катастрофически не хватает. Всегда стоит вопрос рекламы и информационной поддержки. Иногда что-то срабатывает, например, с «Восстанием» получилось: сняли ролик, я смонтировал, он людям зашёл просто как само видео, его много репостили.
Это ведь, кстати, отдельная работа художника — создавать контент, поддерживать видимость. Тебе нравится заниматься промо, текстами, видео или это скорее в тягость?
Иногда в тягость только потому, что времени нет. Но вообще мне нравится писать тексты и делать видео, потому что я начинаю с новых сторон понимать, как танцевальная работа функционирует внутри. Например, процесс монтажа помогает увидеть, как сцена может переходить в сцену, как упражнения перетекают друг в друга. И ещё момент: так, чтобы мне понравилось, лучше меня никто не смонтирует.
Как современному танцу привлекать нового зрителя, выходить на новые площадки?
Два ближайших поля — это галереи и театр. Галерейное современное искусство по-прежнему объектное: живопись, скульптура. Чтобы галерея отдала пространство под танец, как, например, в Европе у Шармаца был «Музей танца», — это редкость, сейчас такого не происходит. В 2017 году был опыт с Тино Сегалом в Москве в Новой Третьяковке, когда он набрал русских перформеров и они исполняли его работы.

Театр заинтересовался танцем, понимает, что нужны новые инструменты и смотрит по сторонам. Но здесь появляется свой вопрос: насколько режиссёр великодушен, сколько времени может отдать процессу и готов ли он рассматривать хореографа как соавтора, а не исполнителя задачи.

Теперь про то, какие есть возможности расширения. Думаю, здесь два варианта. Первый — через личную заинтересованность человека из другого медиа. Например, Настя Митюшина, куратор публичной программы «Гаража», с которым у нас большой опыт взаимодействия, поддерживает современный танец, хорошо знает его — русский, европейский. В том числе благодаря ей вышла книга Ани Козониной «Странные танцы».

Вторая возможность — это привлечение капитала. Если достаточно абстрактную работу обернуть в костюмы, свет, высокую музыку и разместить в репутационно привлекательном здании, она забирает внимание, и зрители, которые никогда бы не пошли смотреть её просто так, купят билет. Но это достаточно поверхностный подход, который не производит никакого глобального сдвига в индустрии.

От нас тоже зависит, как мы отстаиваем свои границы и на что соглашаемся. Галереи иногда просят «что-то станцевать на открытии выставки» или сделать показ без гонорара. «Вам же нравится это делать?». Да, нравится, но это наша работа. В Москве лучше налажена связь с галереями, люди провели больше работы. Например, прошлой осенью Аня Кравченко, Маша Шешукова и я ездили в ММОМА с показами и классами в рамках программы «Из Петербурга с любовью», которую делала Ксюша Земскова. Важно строить коммуникацию, тогда всё удаётся.
Прошлое. Танцевальное сообщество конца 2000-х и 2010-х
Теперь вопросы про жизнь. Как ты начал танцевать?
Очень просто. В 2008 году я перевёлся из «Школы русской драмы» в БИИЯМС, в мастерскую Льва Эренбурга — режиссёра, который мне нравился и до сих пор нравится. Там преподаватель Майя Попова вела современный танец. С поправками на особенности подхода в театральном институте, но в целом у нас были все практики: аутентичное движение, импровизация, контактная импровизация, партнеринг, стилистические вещи, народный танец, техника. Мне понравилось. Майя сказала: «У тебя получается, тебе надо этим заниматься». Я такой: «Ну хорошо». 

Уже через год, в 2009-м, я поехал на летнюю школу ЦЕХа в Москву. Примерно в этот же период Майя познакомила меня с Таней Гордеевой, с Алиной Михайловой, потом с Аликами. В 2011 году я закончил институт. Было разочарование: просто быть актёром не очень хотелось — хотелось в определённом театре. Я пошёл варить кофе. Потом подумал: чем я могу заниматься? Вспомнил, что танцем занимался. Написал Гордеевой, она отправила к своей ученице Маше Самсоновой. Маша потом позвала сделать дуэт. И как-то пошло. 

Потом Саша Портянникова предложила сделать дуэт с Русланом Рычаговым. Я параллельно всё ещё варил кофе. С 2014 года начал преподавать. А в 2015-м уже появилось «Действие» — это как отдельный институт. Саша пригласила меня бесплатно заниматься. Мир не без добрых людей. И мальчиков в современном танце было мало…
Как тебе удалось так легко научиться танцевать? У тебя не было распространённого опыта детского эстрадного коллектива?
Я занимался спортом до этого: лёгкой атлетикой, настольным теннисом, играл в футбол, просто бегал и прыгал. В первом институте было два года классического танца.

Мне нравилась физическая активность. Я читал книжки про Ежи Гротовского, мечтал о театре, которого в России, как мне казалось, не было. Я смотрел какие-то видео, утром приходил в зал и занимался тренингом. В первом институте у меня был преподаватель по сценической речи Юрий Андреевич Васильев. Он учил нас понимать, что такое вес, мы много работали с движением, с мячиками, с воображением. Всё это было уже тогда. 

А потом я пришёл на танцевальное занятие и такой: вот же оно. Там я нашёл то, чего мне не хватало в театральном институте. Я не хотел сразу бросать актёрское, думал, что танец будет только дополнять. Но в итоге я туда совсем перекочевал.

Расскажи побольше, как ощущалось танцевальное сообщество на рубеже 2000-х и 2010-х?
 Ощущалось классно — класснее, чем сейчас. Но это и другое время, мне было 20 лет. В летнюю школу ЦЕХа приезжали люди со всей России и со всех бывших республик Советского Союза. Представь: 300 человек ходят на джаз, афро, на всякие лаборатории, в перерывах вместе обедают, знакомятся, лежат на траве, вечером идут на показы перформансов. На одном классе ты очень физично танцуешь, а на следующем наклоняешься вниз и поднимаешься полтора часа. И я думал: «Всё, мы захватим весь мир. Это всё правильно». 

В 2011 году был первый набор в Вагановке, стала появляться тусовка. Все со всеми общались, было очень классное ощущение от вагановских показов. Ребята с первого набора активно захватывали город: Портянникова с Плоховой показывались на улице, в галереях. Постоянно приезжали иностранцы давать классы, им было интересно, чем мы занимаемся. Границы открыты, мы ездили в Швецию, должны были делать фестиваль совместно со шведами и финнами на три страны. Это были другие ощущения.
Насколько сейчас всё изменилось?
Сильно поменялись форматы и стратегии общения и производства. С 2017-го года студия Сдвиг была в том числе комьюнити-образующим местом. Мы были меньше сосредоточены на создании своих работ, делали гибридные форматы типа «Ночи перформанса»: все приехали, бесплатно выступили, собрали деньги, чтобы оплатить аренду студии. Многие из связей того времени сейчас оборвались, потому что люди ушли: кто-то эмигрировал, кто-то просто перестал заниматься. У всех по-разному. 

Под конкретного человека создавался формат или мероприятие, потом люди вынулись из этих ячеек, а мероприятия остались. И ты пытаешься в эту же ячейку поместить другого человека: с другими вкусами, дисциплиной, подходом к созданию продукта, — не всегда работает. И приходится в одного придумывать новый формат, который раньше естественно придумывался в среде сообщества. У нас была «Субъективная история танца», где художники делали личные высказывания про свой путь, как они понимают современный танец, что им в этом ценно. Через проект прошло 20 хореографов. Но повторять такое нельзя. Сейчас другое время — застой. Не зря Даша Плохова так назвала своё соло. Вопрос, что с этим делать.

Современный современный танец
Какие ты видишь особенности, тренды российского современного танца сегодня?
Наверное, сейчас больше абстракции. Раньше был тренд на политизированное: всё привязывалось к экологии, фемповестке. Часто ссылались на тексты, книги, статьи; было много работ «от головы», скажем так. Тогда это меня скорее раздражало, а теперь я понимаю: всё равно нужно искать какую-то политику в высказывании, просто по-другому. Теперь такого подхода видно меньше.

Есть запрос на продакшн. Слишком долго всё было бедное, и есть желание хотя бы чуть-чуть украситься, потому что зрителю тоже важно, что работа собрана и выглядит цельной, что о костюмах кто-то подумал. 

В преподавании я вижу интерес к виртуозности, технической выразительности. На самом деле это всегда было, просто не в той части современного танца, к которой я принадлежу. 
Вообще сложно говорить об общих трендах. Сейчас производится не так много перформансов, довольно сложно собрать на фестиваль по опен-коллу 10 работ: таких, чтобы люди были в активной практике, показывали эти работы много раз, дорабатывали их. 

На какие критерии ты ориентируешься, отбирая работы на фестиваль?
Для меня важно, чтобы в них сохранялся критический заряд— это раз. Два — чтобы работа хотя бы чуть-чуть нарушала конвенции. Но они постоянно меняются, так что иногда нарушить конвенцию — это наоборот перестать делать что-то странное.
Можно ли сказать, что весь современный танец — это своего рода контрпредложение?
Я так считаю, да. Просто какое-то контрпредложение потом утверждается и само становится нормой. Условно, даже модернисты, которые просто поменяли лексику, от чего-то отталкивались. Каннингем тоже поменял лексику, но ещё трансформировал и способы создания хореографии: его попытки взаимодействовать с, условно, искусственным интеллектом, — это концептуальный подход. А постмодернисты вообще сказали: «Мы будем делать все по-другому, уйдем от лексики в физику».
Кто-то сказал — не помню, у Мамардашвили, кажется, в лекции слышал, — театр существует только как критика театра. Также и танец существует как критика танца. В каждой работе в процентном соотношении эта критика заложена. Ты можешь спорить даже со своей предыдущей работой, и люди, пришедшие на твой новый перформанс, посмотрят и подумают: «Это вообще не то, что раньше». Они могут сказать: «Фу, плохо!» или «Наконец-то!». Это неважно. Но мне кажется, об этом надо думать — и в этом сложность.
Как работать с радикализмом, чтобы он не становился чистой провокацией?
Любить людей. Радикализм часто связан с тем, что ты воспринимаешь зрителя как своего врага. Если это критическое искусство, контркультура, то ты в какой-то степени, конечно, должен. Вопрос — в какой степени. Но для меня странно видеть врага в зрителе. Мне интереснее, чтобы зритель почувствовал: даже если в работе есть агрессивная энергия, она направлена не прямо в него, а к раскрытию какого-то феномена. Это просто энергия.
Кадр из фильма «Метрополис», 1927 | реж. Фриц Ланг
Чувствуешь ли ты различия между молодыми художниками, пришедшими в современный танец, и своим поколением?
У нового поколения меньше опыта и, как следствие, меньше ограничений в голове. Они не будут, как мы, заранее говорить: «Нет, мы сюда не пойдем и вот почему». Мне, например, понятнее, как терпеть, трудиться, не получать деньги, сектантским способом собраться делать работу. Но они пойдут и найдут новое пространство, спонсорство, варианты, как ещё можно продвигать современный танец. Очень важно сейчас, на самом деле, не только то, что люди делают, но и сами форматы и поиск новых возможностей для показов. Нужно не останавливаться.
Как ты думаешь, почему люди приходят заниматься современным танцем, например, в Сдвиг? Что им интересно?
Думаю, интерес разный, как в любом коллективном занятии: от физической активности до философии и вещей, похожих на психологические практики, как бы мы их ни отрицали. В этом и привлекательность современного танца — он даёт разные срезы. 

Мне кажется, подкупает демократизм самого метода преподавания. У меня смешанная группа: могут приходить 20-летние и 70-летние. Нет деления на профессионалов и любителей, все занимаются на равных, ищут совместную пользу и учатся друг у друга. Тут есть и социальная функция: в моей группе много людей, которые занимаются вместе много лет — уже сложилось комьюнити с общим интересом.

В группе есть люди с художественными, исполнительскими амбициями, которые делают танец профессией и хотят потом участвовать в работах. Приходят и хореографы или танцовщики за профессиональным образованием.

Тебя устраивает название «современный танец»?
Нормально. Есть современное искусство — есть современный танец, логично. Но существуют два разных современных танца: тот, который наследует линии танца, и тот, который наследует линии современного искусства. Они отличаются.
Танец и язык
С 2021 года ты исследуешь возможности и ограничения языка в танце. Расскажи о своём опыте.
У меня было несколько работ, где я много говорил (), и я планирую делать ещё одну работу с речью. Может, это связано с предыдущей профессией актёра или просто с любовью к говорению, к литературе, к текстам.

Многие свои занятия я веду через речь. Мне нужно искать речевые акты, которые работают и запускают танец лучше, чем просто показ движения («посмотри и повтори»). Интересно, где речь объединяет, где разъединяет, где даёт свободу, где — ограничения. Недавно на занятии я показывал работу «Сны черепахи» Мередит Монк, где перформеры поют и двигаются. У поющего человека другая опора, связь с землей, с диафрагмой, лёгкими, ртом, горлом. Практика рождает определённое тело, которое определённым образом двигается. Можно спародировать это движение, но без самой практики к этому телу не придёшь. Мне кажется, это и есть современный танец. Нельзя это станцевать просто как хореографию. То же самое и с языком: как человек думает, так он и двигается, а думаем мы по-разному.
Как ты подбираешь слова во время преподавания, какие у тебя настройки?
Они появляются из процесса. Во время общей импровизации рождаются установки, вокруг которых каждый раз по-новому складывается импровизация. Я постоянно практикую речь-настройку — в целом, это такое стендап-занятие. Иногда кто-то говорит: «Я тебя не слышал, но было понятно, что делать», — так что важность есть и в тембре, ритме речи, интонации, паузах. Важен и подбор слов, которые располагаются рядом. Иногда слова наделяются движением и появляются неологизмы: можно было сказать «сдвиг», а говоришь «сдвигание», потому что там есть пролонгирование, и по этому образу появляются новые вещи в теле. Интересно, как слово становится телом, и, на самом деле, сложно проанализировать, когда это действительно случается.
Почему тебе нравится писать тексты о танце?
Мне интересно, как создавать тексты, которые могут передать танцевальное мышление. Некоторые не хотят вербализировать танец, потому что есть страх: «Не хотим это описывать. Чувствую — и хорошо. Буду описывать — перестану чувствовать». И это понятно, потому что описать соматическое переживание, работу внимания во время танца — непросто. Конечно, сразу прибегаешь к поэзии, потому что как иначе передать, что пространство за спиной воспринимается как плотность, которая поддерживает тебя для следующего движения?

В тексте в той или иной степени есть рациональное: какая-то законченность, схватывание, остановка. У текста есть свои законы, своя драматургия: начало и конец, движение мысли из одной точки в другую. И, конечно, в тексте я чем-то жертвую, потому что моё внимание всегда разбегается.

Все убедительные тексты, которые я читал, — из других сфер: философской, культурологической, лингвистической, искусствоведческой. У меня есть амбициозная цель — написать текст, который обладал бы новизной, феноменально что-то открывал, новым способом сцеплял танцевальное мышление и слово.
Одно из наших желаний в рамках журнала — собирать критические тексты о танцевальном перформансе. Как ты думаешь, это нужно сообщество современного танца? Интересно ли это тебе самому?
Конечно, должна быть база текстов, сейчас их совсем мало. Пусть тексты будут полемизирующими друг с другом, может, наивными, несовершенными, но их наличие — важная вещь. Танец не сохраняется сам по себе — только на видео. Поэтому текст как форма документации тоже важен. 

В том числе поэтому я думаю про теоретическое знание в танце. Если не пользоваться гиперссылками на другие поля знания, то у современного танца скромная теоретическая база. Есть ощущение, что эта база может исходить только от человека с длительным практическим опытом танца и смотрения, хотя некоторые практики не хотят теоретизировать или создают небольшие теоретические системы под конкретные задачи. Теоретическое обоснование нужно ещё и для понимания места танца в жизни, в мире: зачем нам знание функций тела, как танец может помогать в обычной жизненной практике.

Бонус: танец как шизовреническое занятие
Прокомментируй свою фразу: «Танец как шизофреническое занятие. Танец — это не я, но он воплощается через мое тело».
Я давно об этом думаю. Похожая вещь есть в лингвистике, в мнении, что язык разговаривает через нас и мы нужны языку. 

В танце есть две составляющих: культурная — то, что человек видел и маркировал как танец, а есть переживание своей собственной телесности. На границе между привитым и естественным возникает танец. Он неминуемо подключает воображение: возникает образ, внутри которого все движения связываются в единицу. Это похоже на матрёшку: я нахожусь в собственном теле, есть образ, я начинаю двигаться. Чтобы образ реализовался, его нужно проводить через себя. Каждый день я прихожу танцевать в определенном состоянии: физическом, настроенческом, психическом. И если я прохожу сквозь собственную цензуру и принимаю своё состояние как образ для танца, тогда всё уместно — как есть, так и движется. Если у меня что-то болит, то, начиная двигаться, я буду обращать внимание на это место. Но иногда надо себя обмануть, перестать воспринимать это место как больное, как будто не видеть его в своём образе. То есть тут есть раздвоенность. Это и есть шизофрения. И в то же время целостность.

Если у меня есть конкретная задача в перформансе, тогда начинают возникать вопросы: «А какими тело и ум должны быть, чтобы это станцевать?» . Всегда существует тело как сумма и танец как сущность. Разрыв между ними преодолевается, когда я за всем успеваю и нет ситуации «хотел, но не смог». И я должен всё время двигать себя вместе с интуитивным направлением движения, его качеством, объёмом, ритмикой. В хорошие моменты я не чувствую разлада, оно просто танцуется.

Но у меня есть фильтр восприятия собственного тела, который невозможно просто изменить. Вот почему в современном танце много касаний: ты получаешь информацию извне и можешь ей больше доверять, чем собственному фильтру (условно, мыслям в голове о собственном теле). 

На одном перформансе в Швеции я видел, как девушка танцует и не успевает за своим собственным образом. Как зритель, я получаю послание: «Я буду делать это». А потом вижу, что она не может это сделать.

В работе современного танца мы осознанно или нет задаем невербальные правила, которые зритель считывает интуитивно и которым мы сами иногда не следуем. Возникает раздвоенность между устремлением и реализацией. Если осознаешь, что тело не способно сейчас на реализацию устремления, можно выбрать более уместную форму: например, ты не побежишь, а просто протянешь руку — не выпрыгнешь из собственного тела, а останешься в нём.
Поэтому современный танец очень требовательный — надо развиваться. Здесь нет точки, нет примера, каким он должен быть. Он на то и современный, что длится во времени.


Полина Кутькова
Дизайнер
Санкт-Петербург
©2026 бровка
бровка открыта к сотрудничеству
brovkajournal@gmail.com